-1*+1 или Житие и бытиё страстотерпца и великострадальца Коли Робермана и других незначительных персонажей
Стихи, Поэмы, Сказки, Проза, Драматургия, Биография, Евгений Онегин, Борис Годунов, Капитанская дочка, Повести Белкина, Лирика, Пророк, Медный всадник, Полтава, Руслан и Людмила


Александр Сергеевич ПУШКИН
Биография: Петербуржский период Пушкина(1817—1820)

9-го июня 1817 года Пушкин был выпущен из Лицея с чином коллежского секретаря. Жизнь, раскрывшаяся перед ним, в сущности, дала ему мало нового сравнительно с тем, что он узнал в последние годы лицейской жизни; эта жизнь только шире развернулась перед ним — к прежним друзьям, не сменив старых, даже не оттеснив их, прибавились новые, мысли и чувства, проснувшиеся уже в юноше, тоже не сменились новыми — лишь прояснились и углубились. Официальное положение Пушкина было не из блестящих, но оно, по-видимому, никакой роли в его жизни и не играло. Нам известно лишь, что 13-го июня 1817 года коллежский секретарь А. Пушкин был определен в ведомство Коллегии Иностранных Дел с содержанием в 700 p., 3-го июля 1817 г. подавал прошение об отпуске в деревню по 15 сентября (вернулся в конце августа) «для приведения дел в порядок»; 9-го июля 1819 года подавал такое же прошение об отпуске в деревню на 28 дней и, наконец, 4-м мая 1820 г. помечены: письмо графа Каподастрии, за подписью гр. Нессельроде, к Инзову в Одессу об отпуске (un semestre) Пушкина и о прикомандировании его к канцелярии Инзова сверх штата, и приказ гр. Нессельроде о выдаче Пушкину 1000 р. на проезд в Екатеринослав. Эта бледная летопись службы Пушкина перебивается частными свидетельствами кн. П. A. Вяземского, К. Н. Батюшкова, А. И. Тургенева и др. о желании поэта поступить в начале 1819 года в военную службу. Из письма А. И. Тургенева Вяземскому от 11-го марта видно, что Пушкин «бредил войною». В конце марта для друзей поэта это его решение казалось окончательным, и в мае того же года Батюшков в письме к Гнедичу (из Неаполя) высказывал сожаление по поводу решения Пушкина идти в военную службу. Очевидно, канцелярская работа была не по душе поэту. Его мечты еще рисовали перед ним пленительную картину свободной походной жизни, пыл сражений, беззаботной жизнерадостности. Зато скуку этой работы он возмещал широким разгулом жизни в кругу тогдашней золотой молодежи. Сентиментально-мечтательные настроения были забыты, отвлеченное сладострастие воображения, встревоженного нескромным чтением и юношеской мечтой, сменилось теперь полной разнузданностью страстей. Темперамент, унаследованный от предка-африканца, взял свое. Еще «в Лицее, по словам барона Корфа, Пушкин превосходил всех в чувственности, а после, в свете, предался распутствам всех родов, проводя дни и ночи в непрерывной цепи вакханалий и оргий». Конечно, это преувеличение — «дней и ночей» Пушкин в оргиях не проводил; но, несомненно, налетали на него порывы — иногда довольно продолжительные — когда он был во власти своей горячей, возмущенной плоти. Вот почему теперь Пушкин называет себя «страдальцем чувственной любви»; он говорит нам о «бесстыдном бешенстве желаний», он признается, как страдал от неудовлетворенной страсти, когда он


Покровы жаркие, рыдая, обнимал
И сохнул в бешенстве бесплодного желанья.


Он признавал, что в это время, «любви не ведая страданий», он, «безобразный потомок негров», нравился «юной красоте» «бесстыдным бешенством своих желаний». Наденька, Лида, Лаиса, Дорида, Ольга Масон — имена, мелькающие в его лирических произведениях этого периода — свидетельствуют о разнообразии и кратковременности его увлечений. 12-го ноября 1819 г. А. И. Тургенев пишет князю П. А. Вяземскому письмо, в котором называет Пушкина «беснующимся» и рассказывает, что встречает его редко в театре, «куда он заглядывает в свободное от зверей время»; оказывается, что «жизнь его проходит у приема билетов, по которым пускают смотреть привезенных сюда зверей. Он влюбился в продавщицу билетов и сделался ее cavalier servant». Кружок гусаров, с которым он сошелся еще в Царском Селе, был очагом, на котором беспощадно сжигались молодые силы поэта. П. В. Нащокин держал для друзей целую квартиру, куда они могли приезжать когда угодно и с кем угодно.


Новый приятель Пушкина Н. В. Всеволожский придал этому разврату даже некоторую организацию, объединив избранную молодежь в «оргиаческом» обществе «Зеленой Лампы». Здесь, вперемежку между пирами и вакханалиями, развлекались нецензурными представлениями на самые рискованные темы, вроде «Изгнания Адама и Евы», «Погибели Содома и Гоморры». Эта распущенность «религиозного» характера, вероятно, и привела Пушкина к сочинению «Гаврилиады»; что в кругу этих друзей поэта были популярны подобные темы для шуток, видно хотя бы из жалобы А. И. Тургенева, что «Кривцов не перестает развращать Пушкина», присылая ему «безбожные стихи из благочестивой Англии». Иногда, смеха ради, собрания происходили с соблюдением форм парламентских или масонских и посвящались обсуждению планов волокитства и закулисных проказ. Пушкин отдавался всем этим развлечениям со всем пылом молодости. Почти всем своим новым друзьям он оставил послания («К Щербинину», Н. И. Кривцову (2 стих.), Ф. Ф. Юрьеву (2 стих.), В. В. Энгельгардту, «Стансы Я. Н. Толстому», «Н. В. Всеволожскому»), которые тянутся от 1818 вплоть до 1820 года.


Как ни велико было богатство физических сил у Пушкина, он все-таки три раза — в январе—феврале 1818 г. и в феврале и июне 1819 г. — был серьезно болен, отчасти именно вследствие постоянных возбуждений организма, не выдержавшего всей удали этого богатырского кутежа.


Весь день веселью посвящен,
А ночью царствует Каприда —


вот какое времяпрепровождение манило к себе воображение поэта; он восклицал:


Ах, младость не приходит вновь!
Зови же сладкое безделье
И легкокрылую любовь
И легкокрылое похмелье!
До капли наслажденье пей,
Живи беспечен, равнодушен!
Мгновенью жизни будь послушен,
Будь молод в юности твоей!


Эта беззаветная трата сил и здоровья связывалась с циничным отношением к смерти, что в лучшем случае вело к сознательному прожиганию жизни. Это «прожигание» жизни прекрасно выразилось в одном пушкинском призыве:


Пусть остылой жизни чашу
Тянет медленно другой, —
Мы ж утратим юность нашу
Вместе с жизнью дорогой...


Юноша был «уверен», что их «смертный миг» будет тогда «светел» и не омрачит веселья «подруг». Здоровье для него лишь «легкий друг Приапа». В худшем случае это бравированье жизнью грозило кровавой развязкой от собственной или чужой пули. Пушкин и в этом старался не отставать от друзей... Известный «бреттер» Якубович был тогда образцом, которому он старался подражать. К этой эпохе относится рисунок в одной из тетрадей Пушкина: мужчина сидит за столом с бутылками; около — женщина, «в последней степени винного экстаза», сбивает балетным движением ноги одну из бутылок. Другой мужчина, совершенно пьяный, закуривает трубку. Им всем прислуживает «смерть». Анненков припоминает по этому поводу происшедшую в те годы дуэль Шереметева с Завадовским из-за танцовщицы Истоминой, кончившуюся смертью Шереметева. «Смерть, прибавляет Анненков, в самом деле, часто прислуживала на пирах, кончавшихся дуэлями. Дуэли были тогда в большой моде и вполне отвечали бравурному отношению тогдашнего общества к жизни... Напрашиваться на истории считалось даже признаком хорошей породы и чистокровного происхождения». Так, известно, что около 1818 г. произошла дуэль Пушкина с В. К. Кюхельбекером, который обиделся на эпиграмму поэта: «За ужином объелся я». Незадолго до высылки Пушкина из Петербурга произошло столкновение его в театре с майором Денисевичем, визвавшим поэта на дуэль; но дуэль не состоялась. 23-го марта 1820 года Е. А. Карамзина писала Вяземскому, что «у Пушкина всякий день дуэли». Конечно, это шутка, но она, во всяком случае, свидетельствует о задорном, вызывающем поведении поэта. Понятно, что для этой молодежи, в круге которой вращался Пушкин, мало было святого в жизни. Немудрено, что и увлекавшийся юноша готов был на первых порах в этой распущенности духа усмотреть ту вожделенную свободу, к которой стремился с детства. Возможно, что под влиянием настроений «Зеленой Лампы» у него явились позывы бравировать тем, что для других было священно; для едкого слова он иногда говорил даже более и хуже, нежели в самом деле думал и чувствовал. Замечание Е. А. Энгельгардта, смягчающее образ Пушкина, глубоко справедливо: «неверие» не было для него плодом долгой внутренней борьбы, а далось легко, приправленное «красным словом» вольнодумства и скептицизма; оно не шло глубоко в его сердце, оставаясь на поверхности, выражаясь в свободоязычии и остротах и прикрывая собою не только веру, но даже и суеверие». Об этом суеверии Пушкина сохранилось немало анекдотов. Под впечатлением этих неглубоких и фривольных настроений написаны были Пушкиным многочисленные «возмутительные» стихотворения, которые, по словам современников, «наводнили Петербург»; пресловутая «Гаврилиада» вышла целиком из тех веселых представлений на библейские темы, которыми потешали себя его друзья во время заседаний «Зеленой Лампы». В сущности говоря, и либерализм Пушкина был того же порядка — это было такое же бравированье опасной игрой с известными, «установившимися» традициями, с именами и событиями, которые жили и создавались в связи с этими традициями. Тогдашнее положение России для подобного высмеиванья давало немало пищи. Вот почему более или менее серьезные уроки Чаадаева, преподанные им в Царском Селе лицеисту-Пушкину и носившие отвлеченный, теоретический характер, теперь были забыты под живым впечатлением случайных, будничных явлений общественной и политаческой жизни, явлений, которые слишком били в глаза. Жизнь русская была тогда полна курьезов и противоречий: Аракчеев и Чаадаев носили один и тот же мундир; реакция в правящих кругах была в полном разгаре в то время, когда на окраинах говорились конституционные речи; «республиканец» был на российском троне, а около него стояли Аракчеев, Фотий, Рунич, Магницкий... Западная Европа волновалась политическими тревогами: так, потрясающее впечатление произвели на всех политические убийства, совершившиеся — одно 23 марта 1819 г., когда студент Карл Занд заколол Августа Коцебу (26 мая 1820 г. Занд был казнен); другое — 1 (13) февраля 1820 г., когда Лувелем был убит в Париже герцог Беррийский, наследник французского престола. И в то же время, помимо этих противоречивых течений, шедших свыше, общество жило своей жизнью, взбудораженной и своеобразной. По удачному определению Анненкова, это время было «царством блестящего дилетантизма по всем предметам и вопросам, выдвинутым вперед европейскою жизнью». Этот дилетантизм выразился в «необычайной влюбчивости» в идеи, в обилии занесенные к нам после заграничных войн. «Идеи являлись тогда, как кумиры, с затерянной генеалогией, но требовавшие безусловного поклонения; с этими идеями носились, преклонением перед ними покрывали отсутствие образования. Таким дилентатизмом отличались и политические увлечения эпохи: они не коренились на знании прошлого русской истории у массы, они не имели даже никакой ясной программы. Если между вожаками было несколько энергичных и сознательно действовавших лиц, то масса могла вызывать только иронические отзывы. Эта легковесность настроений повела к тому, что сами вожаки принуждены были закрыть в 1821 г. «Союз благоденствия». Возникшее на смену Союзу «Северное общество» так же быстро опошлилось с приливом массы. Н. И. Тургенев утверждал, что «под конец братство занималось шутовскими церемониями приема новых членов, и что вообще заседания его возбуждали осуждение и нескрываемые улыбки презрения со стороны наиболее развитых членов братства». «Многие, говорит он, вступали в общество, но, вступая в него в одну дверь, выходили в другую». Если уроки Чаадаева отличались некоторым доктринерством и утопичностью, то атмосфера политических настроений массы русского «передового» общества оглушила Пушкина звоном громких фраз, легковесных острот, банальных повторений того, что смутно доносилось с запада. Как известно, Пушкин увлекся этим кипучим общественным настроением и принял деятельное участие в тогдашних увлечениях. К одному из своих сотоварищей по «Зеленой Лампе», В. В. Энгельгардту, он в 1819 г. написал послание, конец которого очень характерен:


С тобою пить мы будем снова,
Открытым сердцем говоря
Насчет глупца, вельможи злова,
Насчет холопа записнова,
Насчет небесного царя,
А иногда — насчет земнова.


Из этих застольных бесед за бокалом вина, когда развязывался язык, вышли многочисленные эпиграммы на главных действующих лиц тогдашней русской «трагикомедии»: кн. Голицына, Фотия, Аракчеева и др. Серьезное негодование не вылилось бы в таких «шалостях пера»; выстраданные убеждения не допустили бы такой шутки, какой проникнуто, например, одно стихотворение («Княгине Е. И. Голицыной»), начинающееся очень характерным признанием, что Пушкин тогда был русского «всегдашний обвинитель» и «краев чужих неопытный любитель», не находил в отечестве ни «верного ума», ни «гения», ни гражданина с душой благородной: это стихотворение заканчивается заявлением, что поэт примирился с отечеством лишь тогда, когда увидел красавицу княгиню Евд. Ив. Голицыну! На фоне этих стихотворных проказ с «серьезными мыслями и чувствами», среди многочисленных стихов в честь красавиц, любви и вина, печальними оазисами стоят серьезные политические стихотворения («К Чаадаеву», «Деревня», «Вольность»). Они написаны с одушевлением, несомненно, правдивы, но эта «правда» какая-то минутная — очевидний результат впечатления от чьих-то горячих, искренних, серьезных речей, случайным слушателем которых довелось быть Пушкину... Отзывчивый, как всегда, он в такие редкие минуты настраивал свою «изнеженную», капризную, шаловливую лиру на возвышенный лад, и тогда звучали призывы:


Мой другь, отчизне посвятим
Души высокие порывы!
Товарищ, верь, взойдет она,
Заря пленительного счастья,
Россия вспрянет ото сна
И на обломках самовластья
Напишет наши имена.


Но и здесь проскальзывали характерные сравнения, бросающие особый свет на пушкинский либерализм: «минуты вольности святой» он ждет с тем «томленьем упованья», с которым «любовник молодой — минуты сладкого свиданья». Эта «влюбленность» в модные идеи очень характерна для духа времени. В этом отношении любопытно стихотворение «Деревня». Начало его проникнуто эпикуреизмом: воспеваются сладости сельской жизни, она именуется «лоном счастья и забвенья»; но тут же, совершенно неожиданно, после такого умилительно-радужного приступа, вплетаются модные гражданские мотивы: из молодого эпикурейца автор обращается в «друга человечества», стоящего лицом к лицу перед «губительным позором невежества», пред «барством диким» и «тощим рабством»... И, настраивая себя на этот лад, поэт от вымученного, холодного и искусственного пафоса доводит себя до искреннего воодушевления, которое разряжается в прекрасных словах:


Увижу ль я, друзья, народ неугнетенный
И рабство, падшее по манию царя,
И над отечеством свободы просвещенной
Взойдет ли, наконец, прекрасная заря?


Стихотворение «Ода Вольность», написанное в начале июля 1819 г. (сам поэт относил ее к 1817 г.), очевидно, такогоже происхождения: оно совершенно не вяжется с обычными пушкинскими настроениями и есть следствие «случайного» вдохновения. Хотя за эту «оду» Пушкин был выслан из Петербурга, но всеми, близко знавшими поэта, его политические убеждения ценились невысоко. Самая возможность удачно пустить слух о том, что Пушкина высекли в полиции за его стихи — указывает на то несерьезное отношение, которое сквозило в обществе к «политиканствующему юноше-поэту». И как же он пытался рассеять этот слух, возмутивший его? — Еще более дерзкими выходками. Вот почему его друзья-декабристы не доверяли серьезности его убеждений и не включили его в свой круг. Вот почему, когда наступило время расплаты за эпиграммы, поэт растерялся и... испугался, что дало случай Карамзину не без оттенка легкого презрения говорить о дешевом либерализме тогдашней молодежи. Вот почему, значительно позднее, в 1825 году, когда Пушкин не без колебания решался самовольно ехать в столицу, чтобы стать в ряды мятежников, достаточным оказалось, при выезде из деревни, встретить неблагоприятные приметы, чтобы вернуться обратно. Если рассказ об этих приметах, удержавших поэта в деревне — только ходячий анекдот, то и он характерен для определения отношений к нему общества. Тем не менее, все его либеральные эпиграммы, эти вольнолюбивые стихи были в свое время очень популярны: их переписывали, заучивали наизусть, им подражали, их подделывали — все это указы вает, что поэт свое дело сделал: «неподкупный голос его был чутким «эхом» тогдашних настроений русского общества; он уловил и удачно передал в своих летучих стихах тогдашние политические настроения русского общества — пестрые, неустойчивые, от глубокого негодования легко переходившие к поверхностному вышучиванию... Как в старину певец не обязан был драться в рядах друженников, но в своей песне отражал лишь настроения дружины, печальные, радостные, возвышенные — так и наш юный поэт отозвался чуткой душой на своеобразные веяния эпохи... С такой точки зрения, все его стихотворные шутки, даже его кощунственная «Гаврилиада», приобретают высокую историческую ценность. Это — пережитки того старого вольтерьянства, которым жил XVIII век и который завершился у нас Пушкиным. Впрочем, нетрудно заметить, что его шумный разгул и крикливое либеральничанье были вызваны не только способностью увлекаться настроениями, но в такой же мере и желанием выдвинуться, обратить на себя общее внимание: он, по собственному признанию, слишком рано «полюбил рукоплескания»; однажды, на упреки родителей в излишней распущенности, он просто ответил: «Без шума никто не выходил из толпы». Итак, с одной стороны самовозвеличиванье и презрение к толпе, с другой, искание популярности все у этой же толпы — черты характерные, объясняющие многое во внешней жизни поэта.


Еще в Лицее общество товарищей делилось для него на «толпу«и на избранников. Теперь это деление сделалось сознательнее и ярче. «Черни призирай ревнивое роптанье» — поучает он Каверина, понимая под «чернью» «благоразумных» людей, которые неспособны были понять эпикуреизма их миросозерцания. Друзьям он подавал совет: «давайте пить и веселиться, давайте жизнию играть, пусть чернь слепая суетится». — Но этой «чернью» были в его глазах не только люди, вооруженные « благоразумием»: высший свет, закованный в скучные приличия, тоже был для него «чернью». Он иронизирует над кн. А. М. Горчаковым за то, что тот был «питомцем мод, большого света другом, обычаев блестящих наблюдателем». В «чаду большого света» он «скоро угорел», хотя его и тянула туда присущая ему слабость к своему аристократическому происхождению. Здесь, в этой среде, не было места для живой души; здесь, подчиняясь приличиям, «ум хранил невольное молчанье», здесь, не зная свободы, «холодом сердца поражены», здесь «глупостью единой все равны». Вспоминая о своем пребывании в неприятной среде, которая, очевидно, и сама негостеприимно приняла поэта, он восклицал:


Я помню их, детей честолюбивых,
Злых, без ума, без гордости спесивых,
И, разглядев тиранов модных зал,
Чуждаюсь их укоров и похвал!


Где хорошо себя чувствовали кн. Горчаков, бар. Корф — там Пушкин увидел лишь «украшенных глупцов, святых невежд, нечестных подлецов»... Немудрено, что его тянуло в «счастливую семью» «младых повес», где ум его «кипел, где в мыслях он был волен», мог «спорить вслух» и «чувствовать сильнее», где, наконец, он видел себя в среде «прекрасного друзей». Что такое было это «прекрасное», мы уже видели: это — независимость чувства и мысли, это — мир, украшенный наслаждениями жизни чувственной и идейной... Таким образом, «чернь» — это та среда, которая накладывала свое veto на свободное пользованье благами жизни. Приложим эту мерку к той литературной жизни, в которую окунулся Пушкин — и мы поймем, что он должен был примкнуть к «Арзамасу», к тому лагерю, который требовал свободы, творчества, который шел против «Беседы любителей русского слова» и всех других староверов-классиков. Пусть этот протест был неглубок и несерьезен, пусть он не носил характера борьбы принципиальной и продуманной и сводился к вышучиванью отдельных членов оппозиционного лагеря — Пушкин жадно, еще с лицейской скамьи, упивался свежим настроением друзей-арзамасцев. Когда, по окончании Лицея, в первой половине 1817 года, он полноправным членом вступил в Арзамас, он сделался одним из главных застрельщиков этого кружка, существовавшего, впрочем, только до сентября этого года. Он служил ему своими эпиграммами на врагов Карамзина, на Каченовского... Его друзья по Арзамасу поощряли его юношеское остроумие, восхищались им. 31-го августа 1818 г. кн. П. А. Вяземский в письме из Варшавы к А. И. Тургеневу просит подействовать на Пушкина, чтобы он высек мстительными стихами «мерзавца» Каченовского. В ответ на это А. И. Тургенев сообщает, что «маленький Пушкин, давно уже плюнул на Каченовского эпиграммой». В другом письме тот же Вяземский приглашает Пушкина, «Сверчка, полуночного бутошника», «крикнуть эпиграмму на Свиньина».


Итак, и в литературной сфере Пушкин остался тем же привередником, который с лицейской скамейки привык жить в тесном кругу друзей, а к остальному пестрому миру относиться не всегда справедливо, чаще с предубеждением, иногда даже с презрением. Его ближайшими друзьями — «арзамасцами» были все те же Жуковский, Вяземский, А. И. Тургенев; несколько в стороне стоял Карамзин: идол «Арзамаса», он по этому самому был близок к Пушкину, но, как столп консерватизма в ту смутную пору, он вызывал негодование со стороны либералов. Отсюда двойственное отношение к нему поэта, обострявшееся стараниями Карамзина «исправить» Пушкина. В чинную, строгую атмосферу семейной жизни Карамзина Пушкин вносил с собою свой задор и шумливость. Историограф, по собственному его признанию, нередко, «истощив все способы образумить эту беспутную голову», начинал спорить, даже сердиться. Пушкин запомнил следующую сцену: «Однажды начал он при мне излагать свои любимые парадоксы. Оспаривая его, я сказал: «Итак, вы рабство предпочитаете свободе»? Карамзин вспыхнул и назвал меня своим клеветником. Потом, по словам Пушкина, Карамзину стало совестно и, прощаясь со мной, он ласково упрекал меня, как бы сам извиняясь в своей горячности: «Вы сказали на меня то, чего ни Шаховской, ни Кутузов на меня не говорили». Впрочем, иногда почтенный историограф сам заражался пушкинскими настроениями. Пушкин передает следующий характерный эпизод: «Однажды, отправляясь в Павловск и надевая свою ленту, он посмотрел на меня наискось… Я прыснул, и мы оба расхохотались». Но не всегда так мило расставались два писателя: между ними происходили и серьезные разрывы. Так, однажды между ними произошло столкновение, и тогда «Карамзин отстранил от себя» его, глубоко оскорбив и «честолюбие, и сердечную к нему привязанность» (слова Пушкина). Любопытно, что, под живым впечатлением обиды, Пушкин круто стал во враждебные отношения к недавно почитаемому человеку и сочинил две злые эпиграммы на него, как автора «Истории Государства Российского». Сам Пушкин утверждал, что им написана одна, менее обидная («Послушайте, я вам скажу»). Одна из них —


В его истории изящность, простота
Доказывают нам без всякого пристрастья,
Необходимость самовластья
И прелести кнута.


Между тем, в том же 1818 году он был в восхищении от этой «Истории». «Это было, вспоминает он, в феврале 1818 года. Первые восемь томов Русской Истории Карамзина вышли в свет. Я прочел их в своей постеле с жадностью и со вниманием. Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка Колумбом». Тогда же он возмущался, вместе со своими друзьями, легкомыслием критики на «Историю», даже преувеличивая недостатки тех, кто дерзал восстать на божество «Арзамаса». Но если пушкинские эпиграммы и были злы, так как они были написаны в злую минуту — пролетала она, и Пушкиным овладевало раскаянье, и сердце его целиком обращалось к тем добрым чувствам, которые, в сущности, были обычными в его отношениях к друзьям. Как бы там ни было, но кто испытал неустойчивость этого сердца, те навсегда оставались настороже в отношениях к поэту. Так Карамзин, хлопотавший за Пушкина, когда над ним разразилась гроза, и заботившийся вместе с некоторыми другими друзьями поэта о замене ссылки на Соловки ссылкой на юг, говорил по этому поводу: «Из жалости к таланту замолвил слово, взяв с него обещание уняться. Не знаю, что будет. Мне уже поздно учиться сердцу человеческому — иначе я мог бы похвалиться новым удостоверением, что либерализм наших молодых людей совсем не есть геройство и великодушие».


Конечно, кроме различия убеждений и темпераментов, также и разница лет и положений помешала Пушкину сблизиться с Карамзиным. Этого различия почти не было у поэта в отношениях с Жуковским. Всякое соприкосновение с этой «кристальной душой» подымало и очищало поэта. Мы видели, что еще у ребенка-Пушкина, по его собственному признанию, душа «летела к возвышенной душе Жуковского и пламенела в восторгах»: первые проблески новых, более чистых и глубоких настроений сейчас же заставили Пушкина обратиться к светлому образу Жуковского за «благословением». «Благослови поэт», начинается его известное послание к другу. Когда, в упоении молодой жизнью, поэт, полный борьбы, радостей и горестей, встречался с Жуковским, он подчинялся той «пленительной сладости», которой веяло от певца Светланы и его стихов — и тогда его «ветренная младость» вздыхала об «истинной славе», печаль, озаренная светом безоблачного идеализма, рассеивалась, а «резвая радость задумывалась». «Ты прав, писал Пушкин в другом послании, творишь ты для немногих, не для толпы, а для друзей таланта строгих», для тех, кто «восторгом пламенным и ясным» мог уразуметь его настроения... Очевидно, к таким «немногим» Пушкин причислял и себя, признавая себя способным подниматься до понимания «высоких мыслей и стихов». Эти «подъемы» были спасеньем для Музы Пушкина, порою слишком уже низко летавшей над землей. Вот почему, когда поэт почувствовал первые приступы пресыщения жизнью, усталости, уныния — в нем проснулась жажда к чему-то более высокому и чистому, Sehnsucht к Жуковскому и его музе — и в поэзии Пушкина зазвучали новые мотивы (1818 г.: «Позволь душе моей открыться пред тобою..."; 1819: «Уныние», «Кн. А. М. Горчакову», «Возрождение»). «Уж я не тот!» — восклицал Пушкин: «легкой мечтой» пролетели «златые годы», «безумства жар, веселость, острота» — теперь тоска посещает его «за чашей ликованья», и задумчивость — незваная подруга пиров. Среди забав «унылой думой» он омрачен; «не мил ему сладкой жизни сон»; «от юности, от нег и сладострастья осталось одно уныние». Но на смену этому унынию, очищающему душу от «заблуждений», в измученной душе поэта возникали светлые видения «первоначальных, чистых дней». И тогда, рука об руку с этими «видениями», выдвигался образ Жуковского с его сердечным идеализмом.


Еще в другом отношении важно было воздействие Жуковского: он ввел юношу в «Арзамас», в этот круг литературной молодежи. Объединенной враждой ко всему старому в поэзии Пушкин весь вышел из старой французской поэтической школы XVIII века. Арзамас жил неясным протестом против ложных классиков, смутным предчувствием поэзии свободного чувства. Из воспитанников французской школы попав в ее обличители, Пушкин хотя и не отказался от своих французских симпатий, но окунулся в новые направления, отозвался на них и сделался эклектиком, который в Арзамасе нашел поддержку своим стремлениям к независимости. Пусть «арзамассцы» не сумели или не успели связать себя одинаковым пониманием целей поэзии, пусть они так и не поняли, что такое романтизм, за который они стояли — их соединило сознание, что необходима борьба с литературной «чернью», староверами, «дерзостными друзьями непросвещенья». «Пушкин в своих друзьях оценил, главным образом, увлеченье «счастливой ересью и вскуса и ученья». Личные отношения Жуковского к нему были всегда сердечны и равны. Так же относился к нему и Пушкин; этому не помешало даже то обстоятельство, что некоторое время по выходе Пушкина из Лицея Жуковский относился к нему, как учитель к ученику, как старший товарищ к младшему, говорил ему «ты», тогда как Пушкин был с ним довольно долго на «вы». Но, несомненно, сближение между ними было скорое и прочное. Оба поняли и оценили друг друга. Подобно Пущину, и Жуковский сумел разглядеть под несимпатичною оболочкою Пушкина его сердце, доброе, отзывчивое, ищущее привета и ласки. Сблизило их и то обстоятельство, что в тесном кругу арзамасцев и Жуковский, и его друзья непрочь были похохотать и подурачиться.


Эта атмосфера шумного смеха, равнявшего всех, особенно была по душе Пушкину, который, в значительной степени, оставался еще ребенком, несмотря на опыты жизни. «Угрюмый и молчаливый в многочисленном обществе, пишет в своих воспоминаниях А. М. Каратыгина, Саша Пушкин, бывая у нас, смешил своею резвостью и ребяческою шаловливостью. Бывало, ни минуты не посидит спокойно на месте: вертится, прыгает, пересаживается, перероет рабочий ящик матушки, спутает клубок гаруса в моем вышиванье, разбросает карты в гран-пасьянсе, раскладываемом матушкою. «Да уймешься ли, стрекоза!» — крикнет, бывало, моя Евгения Ивановна, «перестань наконец!» Саша минуты на две приутихнет, а там опять начнет проказничать. Как-то матушка пригрозилась наказать неугомонного Сашу: остричь ему когти — так называла она его огромные, отпущенные на руках ногти. «Держи его за руку», сказала она мне, взяв ножницы, «а я остригу!» Я взяла Пушкина за руку — но он поднял крик на весь дом, начал притворно всхлипывать, стонать, жаловаться, что его обижают, и до слез рассмешил нас... Одним словом, это был ребенок!» И в тоже время этот «ребенок», такой симпатичный в атмосфере лобви, делался невыносимым своею резкостью и запальчивостью там, где он встречал вражду. Надо сознаться, что таким местом в Петербурге была квартира его родителей. Сбросивши с себя тяжелую обузу воспитания сына, они встретились теперь совсем с чужим человеком, который чувствовал себя связанным родственными связями, но не находил у них поддержки ни этим чувствам, которые все-таки жили в его сердце, ни его миросозерцанию, его стремлениям. Прежде всего столкнулись они на почве денег. Для широкой жизни поэта требовались средства — их не хватало родителям даже на свои прихоти, а своим прихотям они, конечно, всегда отдавали предпочтение. Поэтому, если случайно перепадали лишние деньги, то они шли на любимых детей — Льва и Ольгу, а Александр, с его гусарскими замашками, встречал не только отказ, но еще насмешки. Однажды Пушкин упрашивал отца купить ему модные бальные башмаки с пряжками, а отец, знаток мод и приличий, предлагал ему свои старые, времен Павловских. Нерасчетливый и даже расточительный, Сергей Львович делался скупцом по отношению к старшему сыну и этим вызывал резкое раздражение, переходившее или в открытое столкновение, или в ту затаенную злобу, которая так ясно сквозит в одной проделке поэта: рассказывают, что, раздобыв где-то запас золотых, червонцев, он в присутствии отца с лодки швырял их в воду, любуясь их блеском, потухающим в прозрачной речной глубине. Барон Корф несколько лет жил в том же доме, где поселился отец поэта, вновь поступивший на службу и ради этого оставивший Москву. «Дом их, — говорит барон Корф, — представлял всегда какой-то хаос; в одной комнате богатые, старинные мебели, в другой — пустые стены, даже без стульев; многочисленная, но оборванная и пьяная дворня, ветхие рыдваны с тощими клячами, пышные дамские наряды и вечный недостаток во всем, начиная от денег и до последнего стакана. Когда у них обедывало человека два-три лишних, то всегда присылали к нам за приборами...» Очевидно, мы застаем экономические обстоятельства в худшем положении, чем в Москве. От такого положения особенно страдал нелюбимый член семьи. Увлекаясь карточной игрой, водя знакомство с «золотой молодежью», он должал направо и налево, а родители делали ему сцены даже за то, что он «больной, в осеннюю грязь или в трескучие морозы, брал извозчика» (слова Пушкина). С матерью отношения были холодно-враждебные. Как в детстве, так и теперь, уже прославленный поэт — он был чужим и непонятым в родной семье.


Посторонние относились к нему сердечнее: Жуковский следил за каждым его шагом, А. И. Тургенев, уже видный в то время чиновник, «носился» с ним, «считал его как бы на своей ответственности» и, по словам кн. Вяземского, говорил: «не знаю, что с ним делать, точно курица, высидевшая утят». Он же торопился ввести своего опекаемого в серьезную литературную работу, надеясь на то, что она подымет его в собственных его глазах. По поводу «Руслана и Людмилы» он писал Вяземскому: «Племянник почти кончил свою поэму, и я наднях два раза слушал ее — пора в печать. Я надеюсь от печати и другой пользы, лично для него: увидев себя в числе напечатанных и, следовательно, уважаемых авторов, он и сам станет уважать себя и несколько остепенится. Теперь его знают только по мелким стихам и крупным шалостям». Между тем, поэт и сам втягивался в литературные интересы эпохи; но если с арзамасцами Пушкин был соединен тесными дружескими узами, то он охотно зявязывал сношения, заводил знакомства с уважаемыми людьми других убеждений. Так, очень оригинально познакомился он с П. А. Катениным, за которым упрочилась слава критика, вооруженного тонким знанием теории словесности. «Пушкин просто пришел в 1818 г. к Катенину, рассказывает г. Анненков, «и, подавая ему трость свою, сказал: «Я пришел к вам, как Диоген к Антисфену: побей — но выучи!» — «Ученого учить, портить!» — отвечал Катенин. Их приятельские отношения, по словам Пушкина, основывались «не на одинаковом образе мыслей, но на любви к одинаковым занятиям». Это инстинктивное влечение к тем людям, которые с любовью и сознанием относились к поэзии и другим искусствам, сблизило Пушкина с Крыловым, Грибоедовым (в 1817 г.), Олениным, Ф. Глинкою (1817 г.) и др. Конечно, «общество этих почтенных людей имело сильное и благотворное влияние на Пушкина»: с одной стороны, оно отвлекало его от бурной жизни, давало серьезное направление его мыслям, а с другой стороны, в беседе этих людей Пушкин имел возможность пополнять пробелы своего первоначального образования, недостаточность которого не замедлила обнаружиться. Кроме того, столкновение с людьми других поэтических верований, чем арзамасцы, было также очень благотворным для Пушкина: оно поддерживало независимость его теоретических убеждений. И раньше Пушкин никогда не примыкал к одной какой-нибудь литературной партии; даже в лицейских стихотворениях он создал стихи различного направления; теперь, благодаря знакомству с людьми разнообразных литературных толков, прирожденная его духу независимость вкуса подкреплена была этой разносторонностью убеждений. Популярность Пушкина росла: так, 25-го июля 1818 г. 19-летний юноша выбран был в члены Вольного Общества любителей словесности. Несомненно, к этому времени относятся первые мысли Пушкина о классицизме и романтизме, о значении поэзии и вообще литературы. Вероятно, эти вопросы его интересовали, если он, не удовольствовавшись своими «арзамасцами», пошел «учиться» к Катенину.




Цветы Товарково

Цветы Товарково доставка цветов в городском поселении поселке Товарково.

tovarkovo.sredi-cvetov.ru